Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ясность мысли, блеск слога, красота выражений – все это принадлежало ей; мной овладела такая бешеная злость, что я бросил читать и отшвырнул книгу. Непреодолимое, могущественное, неподкупное качество гения! Ах, я еще не так был ослеплен своим собственным высокомерием, чтоб не быть в состоянии признать тот священный огонь, которым пылала каждая страница; но признать его в работе женщины – это оскорбляло и раздражало меня выше моих сил. Женщины, по моему мнению, должны держаться своего места, т. е. быть рабами или игрушками мужчин, как их жены, матери, няньки, кухарки, штопальщицы их носков и рубашек и вообще экономки. Какое право они имеют вторгаться в царство искусства и срывать лавры с головы своего господина! «Ах, если б мне только удалось написать критику на эту книгу!» – думал я дико про себя. Я бы представил ее в искаженном виде, я бы обезобразил ее неверными цитатами, я бы с наслаждением изорвал ее на клочки! Эта Мэвис Клер «бесполая», как тотчас же я ее обозвал, только потому, что она обладала дарованием, какого я не имел, – говорила то, что хотела сказать, с неподражаемой прелестью, легкостью и с сознанием силы – силы, которая и подавила меня, и оскорбила. Не зная ее, я ненавидел ее, эту женщину, сумевшую приобрести славу без помощи денег, и над которой венец сиял так ярко, что делал ее выше критики.
Я поднял книгу и попробовал придираться к ней; над двумя-тремя поэтическими сравнениями я рассмеялся с завистью. Уходя из клуба, я взял ее с собой, борясь с двумя чувствами: желанием прочесть книгу по-честному, отдавая ей и автору справедливость, и побуждением изорвать ее и бросить в грязь на мостовую. В этом странном настроении Риманец застал меня, когда, около четырех часов, он возвратился от Дэвида Мэквина, улыбающийся и торжествующий.
– Поздравьте меня, Джеффри! – воскликнул он, входя в комнату. – Поздравьте меня и себя! Я освободился от чека на пятьсот фунтов, который сегодня утром я вам показывал!
– Значит, Мэквин принял его, – пробурчал я угрюмо. – Отлично! Много добра он сделает ему и его «благотворительности».
Риманец бросил на меня быстрый пытливый взгляд.
– Что случилось с вами с тех пор, как мы расстались? – спросил он, сбрасывая пальто и садясь против меня. – Вы вне себя! Между тем вы должны быть счастливы, ваше высшее желание исполняется. Вы сказали, что хотите сделать себя и свою книгу «предметом толков в Лондоне». Хорошо, через две-три недели вы увидите, что во многих влиятельных газетах вас будут прославлять, как новооткрытого «гения» дня, только немногим ниже самого Шекспира (три известных журнала поручились сказать это), и все это благодаря любезности мистера Мэквина и пустячной сумме в пятьсот фунтов! И вы недовольны? Серьезно, мой друг, вам трудно угодить! Я предупреждал вас, что слишком большое счастье портит человека.
Внезапным движением я бросил перед ним книгу Мэвис Клер.
– Посмотрите это! Платит ли она пятьсот фунтов Дэвиду Мэквину на благотворительность?
Он взял том и взглянул на него.
– Конечно нет. Но ее злословят, не критикуют!
– Нужды нет! – возразил я. – В магазине, где я купил эту книгу, мне сказали, что все ее читают.
– Верно! (Риманец смотрел на меня не то с сожалением, не то забавляясь). Но вы знаете старую аксиому: «Можно повести лошадь к воде, но нельзя заставить ее пить». Это изречение подходит к настоящему случаю, когда, благодаря нашему уважаемому другу Мэквину, вы можете потащить лошадь, т. е. публику, к особенно приготовленному для нее пойлу, но нельзя заставить ее проглотить микстуру. Лошадь часто поворачивает морду и бежит искать корм по своему вкусу. Когда публика выбирает для себя автора, это, конечно, неприятно для других авторов, но, в сущности, помочь этому нельзя!
– Зачем было ей выбрать именно мисс Клер? – спросил я мрачно.
– Ах, зачем, в самом деле! – повторил, улыбаясь, он. – Мэквин скажет вам, что она это делает из чистейшего идиотизма; публика ответит вам, что она выбрала ее за ее талант.
– Талант! – повторил я презрительно. – Публика совершенно не способна признавать такое качество.
– Вы так думаете? – сказал он, продолжая улыбаться, – серьезно так думаете? В таком случае, весьма странно, каким образом все, что поистине велико в искусстве и литературе, становится так широко известно и чтимо не только у нас, но и в каждой цивилизованной стране, где народ думает или учится? Вы должны помнить, что все выдающиеся люди не были признаны в свои дни; даже английского лавроносца Теннисона критиковали в площадных выражениях, только посредственностей всегда превозносят. Но, принимая во внимание варварские требования культуры и крайнюю глупость публики, чему я удивляюсь, Джеффри, так это тому, что вы сами обращаетесь к ней!
– Я боюсь, – продолжал он, вставая, и, выбрав белый цветок из вазы на столе, вдел его в петлицу, – я боюсь, чтобы мисс Клер не сделалась вашей bete noir [Не стала вам ненавистной (фр.)], мой друг! Достаточно скверно – иметь в литературе мужчину-соперника, но женщину-соперника – это из рук вон! Хотя вы можете утешиться уверенностью, что ее никогда не будут рекламировать, а между тем вы, благодаря покровительству чувствительного и высоконравственного Мэквина, будете приятным и единственным «открытием» прессы, по крайней мене, на месяц, может быть, на два, как только долго может держаться «новая звезда первой величины» на литературном небе. Все это падучие звезды! Как говорится в старой, забытой песне Беранже: `Les etoiles, qui Silent, qui Silent, – qui Silent – et disparraisent!' ["Звезды, которые падают, падают – падают и исчезают!" (фр.)].
– Исключая мисс Клер! – сказал я.
– Верно! Исключая мисс Клер!
И он громко засмеялся – смехом, режущим мне уши, потому что в нем звучали насмешливые нотки.
– Она – крошечная звездочка на пространном небе, тихо и легко вращающаяся в своей назначенной орбите, но ей никогда не будут сопутствовать блестящее пламя метеора, которое запылает вокруг нас, драгоценный друг, по сигналу м-ра Мэквина. Фи, Джеффри, перестаньте дуться! Завидовать женщине! Не есть ли женщина низшее создание? И может ли тень женской славы повергнуть в прах гордый дух миллионера? Поборите ваш сплин и приходите ко мне обедать.
Он опять засмеялся и вышел из комнаты, и опять его смех раздражил меня.
Когда он ушел, я дал волю низкому и недостойному побуждению, уже несколько минут горевшему во мне, и, присев к письменному столу, торопливо написал записку к редактору могущественного журнала, человеку, которого я знал раньше и работал у него. Если была известна происшедшая перемена в моей судьбе и влиятельное положение, которое я теперь занимал, то я был уверен, что он обрадуется сделать мне какое-либо одолжение. Мое письмо, помеченное «лично и секретно», содержало просьбу о позволении написать для следующего номера анонимную ругательную рецензию на новый роман «Несогласие» Мэвис Клер.
Невозможно описать то лихорадочное, раздраженное, противоречивое состояние духа, в котором я теперь проводил дни. Мой характер стал изменчивее ветра: я никогда не бывал в одном и том же настроении два часа сряду. Я жил беспутной жизнью, принятой современными людьми, которые с обычной ничтожностью глупцов погружаются в грязь, только потому что быть нравственно грязным модно в данное время и одобряется обществом. Я безрассудно картежничал, единственно по той причине, что карточная игра считалась многими предводителями из «верхних десяти», как признак «мужественности» и «храбрости». «Я ненавижу того, кто боится проиграть в карты несколько фунтов стерлингов, – сказал мне однажды один из этих „знатных“ титулованных, – это показывает трусливую и мелочную натуру». Руководимый этой «новой» нравственностью и боясь прослыть «трусливым и мелочным», я почти каждую ночь играл в баккара и другие азартные игры, охотно проигрывая несколько фунтов, что в моем положении значило несколько сотен фунтов, из-за случайных выигрышей, делавших моими должниками значительное число «благородных» распутников и шалопаев синей крови. Карточные долги считаются «долгом чести», которые, как предполагается, уплачиваются исправно и пунктуальнее, чем все долги на свете, но которые мне еще и до сих пор не уплачены. Я также держал огромные пари на все, что может быть предметом для пари, – и, чтоб не отстать от моих приятелей во «вкусах» и «знании света», я посещал омерзительные дома и преподнес на несколько тысяч бриллиантов полупьяным танцовщицам и вульгарным кафешантанным «артисткам», потому что так было принято в обществе, и это считалось необходимым развлечением для «джентльмена».